На Прачечном мосту, где мы с тобой
уподоблялись стрелкам циферблата,
обнявшимся в двенадцать перед тем,
как не на сутки, а навек расстаться, -
сегодня здесь, на Прачечном мосту,
рыбак, страдая комплексом Нарцисса,
таращится, забыв о поплавке,
на зыбкое своё изображенье.
Река его то молодит, то старит.
То проступают юные черты,
то набегают на чело морщины.
Он занял наше место. Что ж, он прав!
С недавних пор всё то, что одиноко,
символизирует другое время;
а это - ордер на пространство.
Пусть
он смотрится спокойно в наши воды
и даже узнает себя. Ему
река теперь принадлежит по праву,
как дом, в который зеркало внесли,
но жить не стали.
...
Генерал! Я не думаю, что, ряды
ваши покинув, я их ослаблю.
В этом не будет большой беды:
я не солист, но я чужд ансамблю.
Вынув мундштук из своей дуды,
жгу свой мундир и ломаю саблю.
...
Ночь. Мои мысли полны одной
женщиной, чудной внутри и в профиль.
...
Овидий, я как ты, но чуточку сложней
судьба моя. Твоя и горше, и страшней.
Волнения твои мне с детских лет знакомы.
Мой горловой Урал едва ль похож на Томы,
но местность такова, что чувства таковы:
я в Риме не бывал и город свой, увы,
не видел. Только смерть покажет мне дорогу.
Я мальчиком больным шептал на ухо Богу:
«Не знаю где и как, и кем покинут я,
кто плачет обо мне, волнуясь и скорбя…»
А нынче что скажу? И звери привыкают.
Жаль только, ласточки до нас не долетают.
Скрип телег тем сильней,
чем больше вокруг теней,
сильней, чем дальше они
от колючей стерни.
Из колеи в колею
дерут они глотку свою
тем громче, чем дальше луг,
чем гуще листва вокруг.
Вершина голой ольхи
и желтых берез верхи
видят, уняв озноб,
как смотрит связанный сноп
в чистый небесный свод.
Опять коряга, и вот
деревья слышат не птиц,
а скрип деревянных спиц
и громкую брань возниц.
январь 1964 (Бродский)
Bопрос - аллюзия сознательная или так получилось? Имхо скорее 2-ое.
Когда метель кричит, как зверь -
Протяжно и сердито,
Не запирайте вашу дверь,
Пусть будет дверь открыта.
И если ляжет долгий путь,
нелёгкий путь, представьте,
дверь не забудьте распахнуть,
открытой дверь оставьте.
И уходя в ночной тиши,
без долгих слов решайте:
огонь сосны с огнем души
в печи перемешайте.
Пусть будет тёплою стена
и мягкою – скамейка…
Дверям закрытым – грош цена,
замку цена – копейка!
Он шел умирать. И не в уличный гул
он, дверь отворивши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,
он слышал, что время утратило звук.
И образ Младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою,
как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.
Довольно часто, как бы стараясь удержать свою возлюбленную «в рамках» стихотворения, поэт напрямую адресуется к ней («Нежнее нежного / Лицо твое»; «Твоя веселая нежность / Смутила меня»; «Ты прошла сквозь облако тумана»). Неудивительно, что реальные имена всех этих «ты» никто из читателей не знал и никогда не узнает.
Именем Анны Зельмановой—Чудовской, «женщины редкой красоты, прорывавшейся даже сквозь ее беспомощные, писанные ярь—медянкой автопортреты»,[184] открывается «донжуанский список» Мандельштама, заботливо составленный поздней Ахматовой: «Первой на моей памяти была Анна Михайловна Зельманова—Чудовская, красавица художница. Она написала его портрет на синем фоне с закинутой головой (1914, на Алексеевской улице). Анне Михайловне он стихов не писал, на что сам горько жаловался – еще не умел писать любовные стихи».[185] Впрочем, одно из мандельштамовских стихотворений 1914 года – «Приглашение на луну» – по—видимому, было обращено именно к Анне Зельмановой: вторая половинка ее составной фамилии (Зельманова—Чудовская) напрашивается на сопоставление с первой половинкой составного образа «чудо—голубятен» из «Приглашения на луну». А звучание первой половинки фамилии художницы (Зельманова—Чудовская), возможно, отозвалось в первой половинке составной «земли—злодейки» из Мандельштамовского стихотворения:
У меня на луне
Вафли ежедневно,
Приезжайте ко мне,
Милая царевна!
Хлеба нет на луне, —
Вафли ежедневно.
На луне не растет
Ни одной былинки;
На луне весь народ
Делает корзинки —
Из соломы плетет
Легкие корзинки.
На луне полутьма
И дома опрятней;
На луне не дома —
Просто голубятни;
Голубые дома —
Чудо—голубятни.
Убежим на часок
От земли—злодейки!
На луне нет дорог
И везде скамейки,
Что ни шаг, то прыжок
Через три скамейки.
Захватите с собой
Молока котенку,
Земляники лесной,
Зонтик и гребенку…
На луне голубой
Я сварю вам жжёнку.
Процитированное стихотворение правомерно назвать хотя и робким, но все же вполне отчетливым наброском к будущей «любовной лирике» Мандельштама. «Это из „взрослых“ стихов, и приглашалась, наверное, вполне взрослая женщина», – проницательно предполагала много лет спустя вдова поэта.[186] Изображенная в «Приглашении на луну» «милая царевна» решительно отличается от пугливых героинь ранних мандельштамовских опытов: она никуда не исчезает из стихотворения – связанные с «милой царевной» мотивы употребляются симметрично – в первой и в последней его строфах. Но ведь и обращение к «милой царевне» на «вы», а не на «ты» («Приезжайте ко мне», «Я сварю вам жженку») резко отделяет «Приглашение на луну» от тех «любовных» стихотворений, что писались поэтом раньше. Обратиться к девушке на «ты» для патологически стыдливого юного Мандельштама, скорее всего, было возможно только мысленно. Напротив, адресуясь к Зельмановой—Чудовской на «вы», Мандельштам как бы превращал свое воображаемое «Приглашение на луну» в реально отправленное. Другое дело, что зовет «милую царевну» поэт все—таки не куда—нибудь, а на луну: делая один осторожный шаг в сторону реального любовного послания, Мандельштам немедленно отступает на два шага назад, выбирая для своего стихотворения нарочито инфантильный сюжет и антураж.
Сумерки. Снег. Тишина. Весьма
тихо. Аполлон вернулся на Демос.
Сумерки, снег, наконец, сама
тишина -- избавит меня, надеюсь,
от необходимости -- прости за дерзость --
объяснять самый факт письма.
Праздники кончились -- я не дам
соврать своим рифмам. Остатки влаги
замерзают. Небо белей бумаги
розовеет на западе, словно там
складывают смятые флаги,
разбирают лозунги по складам.
Эти строчки, в твои персты
попав (когда все в них уразумеешь
ты), побелеют, поскольку ты
на слово и на глаз не веришь.
И ты настолько порозовеешь,
насколько побелеют листы.
В общем, в словах моих новизны
хватит, чтоб не скучать сороке.
Пестроту июля, зелень весны
осень превращает в черные строки,
и зима читает ее упреки
и зачитывает до белизны.
Вот и метель, как в лесу игла,
гудит. От Бога и до порога
бело. Ни запятой, ни слога.
И это значит: ты все прочла.
Стряхивать хлопья опасно, строго
говоря, с твоего чела.
Нету -- письма. Только крик сорок,
не понимающих дела почты.
Но белизна вообще залог
того, что под ней хоронится то, что
превратится впоследствии в почки, в точки,
в буйство зелени, в буквы строк.
Пусть не бессмертие -- перегной
вберет меня. Разница только в поле
сих существительных. В нем тем боле
нет преимущества передо мной.
Радуюсь, встретив сороку в поле,
как завидевший берег Ной.
Так утешает язык певца,
превосходя само? природу,
свои окончания без конца
по падежу, по числу, по роду
меняя, Бог знает кому в угоду,
глядя в воду глазами пловца.
1966
Стих имхо - как и весь Бродский, какого знаю - очень и очень серенький, но что интересно - "Демос" это чья-то опечатка или ошибка Бродского?
В 7-томнике Бродского напечатано "Демос" (Сочинения Иосифа Бродского. Т. 2, СПб., 2001, С. 174).
Из Интернета. Демос – крупные рабовладельцы, жители Демоса – богатого района города, проходящие определенный имущественный ценз. Только они могли быть избранными в органы управления.
Злые языки утверждают, что стихотворение печатается по самиздатовскому сборнику.
А в РНБ хранится архив Бродского, где есть автограф этого стихотворения, желающие могут сверить.
Не понимаю, Григорий, как можно счесть это стихотворение сереньким, даже очень сереньким. Серость у меня ассоциируется с банальностью, примитивностью, скучной предсказуемостью. Часто все это сопровождается неумелым стихосложением, нередко - каким-то глупым, самого себя пародирующим пафосом. А где здесь все это? Ни в одном шестистишии я ничего подобного не нахожу.
Пиррон, повторяю снова и снова.
Господь не поручал мне выступать от его имени. Я выражаю мои и только мои мнения - которые, естественно, могут оказаться и ошибочными, и, что ещё более естественно - несовпадать с мнением и многих других людей - которые имеют(по некоторым вопросам) - как моё, так и других людей - право на существование.
Большинство стихотворений Бродского(пока я дошёл до 66 года, его прошёл не полностью), и, в частности, данное, серость - для меня - просто потому, что для меня оно скучно, ничего не даёт, мне нужно усилие чтобы дочитать до конца. Попросту - формат его стихов - нечто для меня невоспринимаемое.
Это моё мнение не стоило бы высказывать, если бы не поведение многих его поклонников, агрессивно проталкивающих как творчество своего кумиpа, так и восхваляющих его как личность - что уж совсем ни в какие ворота не лезет. Вот например несколько дней назад мне попалась на глаза. реакция РР на моё мнение о человеческих качествах Бродского: "Замахнулся на Святое!Мерзавец!!!" Или как Вы в своё время реагировали на моё мнение о Нобелевской лекции Бродского - где он несёт обычную для его публичных выступлений лживую чушь. Главное - тт настойчиво пытаются создать впечатление, что гениальность Бродского, его первенство в русской поэзии 20 века - нечто очевидное и неоспоримое. А это далеко не так. Вот здесь например мнение близкое моему высказывал Игл, помнится Артур высказывлся аналогично(хотя очень осторожно).
Блестящую характеристику дал Любжин : "необычайно плотная, сконденсированная пустота". Это верно - даже для меня - далеко не для всего творчества Бродского - но для огромной его части.
Как-то мы ехали по Вермонту в машине с Лосевым и Алешковским, и Юз в разговоре о версификации сказал: "А вот на слово "лёгкие" свежую рифму не придумаешь". Лёша, не отрывая взгляда от дороги - он был за рулем - и не промедлив ни секунды, отозвался: "Лёгкие? Подай, Лёх, кии!"
Сегодня - очередная годовщина со дня смерти Льва Лосева
(15 июня 1937 – 6 мая 2009).
ЛЕВ ЛОСЕВ
2003 ГОД
Мы наблюдаем то леониды,
то затмение луны,
то солнце почти дотянется до нас протуберанцем,
то Марс внезапно подойдет так близко,
что молодой медведь,
который к нам приходит есть гнилые яблоки,
навалит кучу с перепугу.-
Медведь уйдет - придут олени.
Олениха с двумя годовичками,
за ними на трех ножках сеголетка,
четвертая, поджатая, как видно, повреждена при родах.
Зимой ему не выжить.
Я давеча в приемной в клинике сидел и дожидался диагноза.
Вдруг входят трое:
отец, мать, мальчик лет пяти - слепой,
хохочет, тычет бело-красной палкой: "А это что? А это?"
Тяжелая, поджатая, слепая меня затмила ненависть к природе.
А тут еще летят спасаться гуси от наших холодов,
кричат,
как будто ржавые винты мне ввинчивают в сердце.
Тем и прекрасны эти сны,
что, все же, доставляют почту
куда нельзя, в подвал, в подпочву,
в глубь глубины,
где червячки живут, сочась,
где прячут головы редиски,
где вы заключены сейчас
без права переписки.
Все вы, которые мертвы,
мои друзья, мои родные,
мои враги (пока живые),
ну, что же вы
смеетесь, как в немом кино.
Ведь нет тебя, ведь ты же умер,
так в чем же дело, что за юмор,
что так смешно?
Однажды, завершая сон,
я сделаю глубокий выдох
и вдруг увижу слово выход —
так вот где он!
Сырую соль с губы слизав,
я к вам пойду тропинкой зыбкой
и уж тогда проснусь с улыбкой,
а не в слезах.
И. Ч.: А я о Красильникове не знала до стихотворения «Памяти Михаила Красильникова». Оно для меня из тех самых, гениальных. Посвящено другу юности, очень важному человеку в жизни Лосева. Сильно пьющий, побывавший «за политику» в лагере, живший в Латвии, куда Лосев летом к нему приезжал. В этих стихах тоже есть некоторый налет фирменной лосевской иронии, но очень легкий.
Песок балтийских дюн, отмытый добела,
еще хранит твой след, немного косолапый.
Усталая душа! спасибо, что была,
подай оттуда знак — блесни, дождем покапай.
Ну, как там в будущем, дружище-футурист,
в конце женитьб, и служб, и пересыльных тюрем?
Давай там встретимся. Ты только повторись.
Я тоже повторюсь. Мы выпьем, мы покурим.
Ведь твой прохладный рай на Латвию похож,
но только выше — за закатными лучами.
Там, руки за спину, ты в облаке бредешь,
привратник вслед бредет и брякает ключами.
Почему-то не упоминается, что это по следам Бродского памяти Ахматовой.