Куплет популярной тогда песни приводит в книге "Повседневная жизнь советского города. 1920-1930" историк Наталья Лебина:
«Я Колю встретила на клубной вечериночке.
Картину ставили тогда "Богдадский вор".
Оксфорд сиреневый и желтые ботиночки
Зажгли в душе моей негаснущий костер».
https://tver-bul.livejournal.com/296261.html
А видео по предыдущей ссылке это отрывок из телеспектакля «Город на заре», 1959 год.
Я Колю встретила на клубной вечериночке,
Картину ставили тогда "Багдадский вор".
Глазёнки карие и жёлтые ботиночки
Зажгли в душе моей пылающий костёр.
Ах, сколько жизни он вложил в свою походочку,
Все говорят, какой он славный морячок,
Когда идёт, его качает словно лодочку,
И этим самым он закидывал крючок.
Что вы даёте мне советы, точно маленькой,
Ведь обо мне уже давно решен вопрос.
Скажите папеньке, что мы решили с маменькой,
Что мужем будет мне из Балтики матрос.
Виктор Вахштайн
Смонг
Отрывок из книги
Апрель 2022
Я написал письмо в Университет Манчестера с вопросом: «Не примут ли они, часом, несколько выдающихся молодых социологов, которым грозят обыски и аресты по сфабрикованным делам?». Все же Шанинка больше тридцати лет была партнером Манчестерского университета. Теодор был его деканом. Я — почетным сотрудником. Все мои выпускники, за которых я просил, были выпускниками и Манчестерского университета тоже.
Пока писал письмо, в России меня признали иностранным агентом.
Ответ из Манчестера в переводе с вежливого на русский звучал так: «Это вы там иностранные агенты. Тут вы агенты Путина».
***
Узнав о случившемся, коллега из университета в Беер-Шеве пробила два десятка стипендий молодым ученым, бегущим из России. Шанинские выпускники не преминули воспользоваться этой возможностью. Я поочередно встречал их в аэропорту Бен-Гуриона, вез в бат-ямскую квартирку на улице Бен-Гуриона, чтобы утром посадить на поезд до университета Бен-Гуриона.
Как бывшему декану, мне очень хотелось, чтобы мои выпускники продолжили свои социологические занятия. Как бывший сотрудник Сохнута я надеялся, что они продолжат их в Израиле. И если моей академической агитации сильно помог университет в Беер-Шеве, то моей сионистской пропаганде так же сильно мешал Бат-Ям.
Когда первое, что вы увидели на Святой Земле — не Иерусалим, не Тель-Авив, не Хайфа, а Бат-Ям… Есть риск, что всю страну вы потом будете воспринимать как один большой Бат-Ям.
Первым из группы прилетал Илья, историк социологии, специалист по Веберу и Шеллеру, успевший присоединиться к нашей исследовательской команде незадолго до ее разгрома. В новую эйр-би-эн-бишную квартирку я заселился вечером. Несмотря на кукольную площадь, эта гарсоньерка обладала двумя преимуществами. Во-первых, в ней была гостевая комната. Во-вторых, ее окна выходили на море. Ну почти на море. Это все-таки Бат-Ям. Поэтому окна ее выходили на забор, за которым угадывалось давно заброшенное строительство. А вот за недостроем уже отчетливо виднелось море.
Распахнув окно, я в сумерках разглядел на заборе большую надпись, сделанную размашистым почерком, — «Илюха, иди домой!» — и живо представил себе ситуацию: Илья приезжает из страны, охваченной пожаром политических репрессий, в расчете найти новое академическое пристанище; его везут хрен знает куда, где он, перешагивая через собачьи экскременты и разбитые бутылки, добирается до ночлега, а утром видит в окне недвусмысленное послание от вселенной. Мол, вали назад.
Я мысленно обратился через вселенную к автору этого послания, сообщив все, что думаю о его происхождении, роде деятельности, родителях и незавидных жизненных перспективах. После чего отправился в Бен-Гурион (тот, который аэропорт, а не университет и не улица) — встречать Илью.
Утром я застал его с чашкой кофе в руке у окна. Сомнений не оставалось: Илья медитировал на заборное творчество, декодируя нехитрое сообщение анонимного бат-ямского концептуалиста.
— Илья, это не вам! — кинулся я с непрошенными пояснениями.
Он обернулся. В его взгляде читалась тревога за мое психическое здоровье.
— Виктор Семенович, я и не думал, что это мне. Пока вы не сказали.
В вечерних сумерках я прочитал «ш» как «и». В действительности, на заборе было написано: «Шлюха, иди домой!».
Куплет популярной тогда песни приводит в книге "Повседневная жизнь советского города. 1920-1930" историк Наталья Лебина:
«Я Колю встретила на клубной вечериночке.
Картину ставили тогда "Богдадский вор".
Оксфорд сиреневый и желтые ботиночки
Зажгли в душе моей негаснущий костер».
https://tver-bul.livejournal.com/296261.html
А видео по предыдущей ссылке это отрывок из телеспектакля «Город на заре», 1959 год.
Я Колю встретила на клубной вечериночке,
Картину ставили тогда "Багдадский вор".
Глазёнки карие и жёлтые ботиночки
Зажгли в душе моей пылающий костёр.
Ах, сколько жизни он вложил в свою походочку,
Все говорят, какой он славный морячок,
Когда идёт, его качает словно лодочку,
И этим самым он закидывал крючок.
Что вы даёте мне советы, точно маленькой,
Ведь обо мне уже давно решен вопрос.
Скажите папеньке, что мы решили с маменькой,
Что мужем будет мне из Балтики матрос.
__________________________
не надо шутить с войной
Ни сугубо блатных, ни фривольных песен дворовые певцы не пели; если в них порой речь и шла о пьянстве, хулиганстве, проституции, то всегда в смысле нравоучительном, осуждающем. Помню, уже на закате дворового вокала, в тридцатых годах, широко шла песня с такими словами:
Налей мне рюмочку, я девушка гулящая,
Больна, измучена, и сил уж больше нет,
Как волк затравленный, брожу я одинокая, –
А мне, товарищи, всего семнадцать лет!
Далее в двух куплетах излагается, что еще недавно героине жилось хорошо, что она «пела песенки, как курский соловей». Но потом:
Я Колю встретила на клубной вечериночке,
Картину ставили в кино «Багдадский вор»,
«Оксфорд» сиреневый и желтые ботиночки
Зажгли в душе моей пылающий костер.
Этот Коля, несмотря на свой модный шик, оказался обманщиком, совратил девушку и научил ее пить, за что ему вечный позор.
В другой песне на тот же мотив осуждался муж-пьяница:
О, если б счастья мне хоть маленькую толику!
Я не раба, я дочь СССР!
Не надо мужа мне, такого алкоголика, –
Его не вылечит, наверно, диспансер!
– Пример того, как работают коды – понятие "смонга". В декабря 2004 года дно Индийского океана разломилось, тектонические плиты пришли в движение и волны высотой в 15 метров обрушились на индонезийские острова. Погибло около 300 тысяч человек. Из них – 170 000 на Суматре.
Между эпицентром землетрясения и Суматрой был еще один крохотный остров – Симёлуэ. Его накрыло первым, в 8.12 утра. Однако из 78 000 жителей Симёлуэ погибло всего семеро. За считанные минуты – когда вода стремительно отошла от берега – жители прибрежных деревень с воплями "Смонг!" устремились на гору в центре острова.
"Смонг" – это не просто слово, обозначающее "цунами". Это огромный пласт культуры, который включает в себя буай-буай (колыбельные), нафи-нафи (нравоучительные притчи), детские сказки и лирические поэмы. Каждый текст в этом корпусе содержит прямое указание, как себя следует вести в подобной ситуации.
Смонг начал формироваться в начале ХХ века, после цунами 1907 года. Тогда погибло более 70% населения Симёлуэ. Рифмованные строчки с рождения вбивались в головы, передавались из поколения в поколение и оставались "мертвым фольклором" (над которым, я уверен, периодически стебались многие прогрессивные индонезийцы). Пока не пришло время запустить программу спонтанной коллективной эвакуации.
Смонг широко распространен на всех индонезийских островах. Именно как часть культурного наследия. Как метафора. Как текст. Как преданье старины глубокой и предмет академического интереса. Но на изолированном и бедном Симёлуэ все эти нравоучительные притчи не утратили своего буквального назначения – сигнала тревоги.
Можно сколько угодно стебаться над "советским смонгом". Но когда в шесть утра раздастся звонок в дверь, вы будете ему благодарны, – уверен Вахштайн.
Ни сугубо блатных, ни фривольных песен дворовые певцы не пели; если в них порой речь и шла о пьянстве, хулиганстве, проституции, то всегда в смысле нравоучительном, осуждающем. Помню, уже на закате дворового вокала, в тридцатых годах, широко шла песня с такими словами
В середине живого круга появилась женщина в платке, нарумяненная, с белым, сильно пористым носом и широким, тяжелым подбородком. Туфельки у нее были модные, чулки шелковые, как бы смазанные салом, пальто дрянное, скрывавшее фигуру.
Она подошла к Анфертьеву, посмотрела на него и продолжала:
Но если б знала я хоть маленькую долюшку
В тот день сияющий, когда мы в ЗАГС пошли,
Что отдалася я гнилому алкоголику,
Что буду стоптана и смята я в пыли.
Брожу я нищая, голодная и рваная,
Весь день работаю на мужа, на пропой,
В окно разбитое луна смеется пьяная,
Душа истерзана объятая тоской.
Не жду я радости, не жду я ласки сладостной,
Получку с фабрики в пивнушку он несет,
От губ искривленных несет сорокоградусной,
В припадках мечется всю ночь он напролет.
Но разве брошу я бездушного, безвольного,
Я не раба, я дочь СССР,
Не надо мужа мне такого алкогольного,
Но вылечит его, наверно, диспансер.
Она обвела взором живой круг и, выдержав паузу, продолжала:
А вы, девчоночки, протрите глазки ясные
И не бросайтеся, как бабочки, на свет,
Пред вами женщина больная и несчастная,
А мне, товарищи, совсем немного лет.
В толпе раздались всхлипывания, женщины сморкались, утирая слезы. Какая-то пожилая баба, отойдя в сторону, рыдала неудержимо. Круг утолщался, задние ряды давили на передние.